продюсерский центр
ИЮЛЬ

+7 (912) 58 25 460

1snowball@mail.ru

Instagram

***

Алексей, Вы были известны как писатель-фантаст. Начиная с «Географа», Вы резко изменили курс. Расскажите, пожалуйста, почему это произошло?

А.И. С фантастикой я «завязал» вообще– то раньше, чем взялся за «Географа». У меня ведь есть еще один роман, который (я надеюсь) в скором времени выйдет в издательстве «Пальмира». Этот роман был написан в 1993 году, «Географ» –  в 1995. А с фантастикой я простился в 1991, когда переехал из Екатеринбурга в Пермь. Культурная почва Екатеринбурга была более плодородна, вот у меня и росли экзотические фрукты фантастики. А пермская оказалась «нечернозёмной», здесь выживала только отечественная картошка. Впрочем, я могу придумать и другие объяснения.

О «Географе» спрашивать что– либо очень сложно. Текст самодостаточен, и некоторая совокупность простых, однако не очень– то проговариваемых ощущений по прочтении возникает сама собой. Несмотря на все светлые моменты повести, у меня в результате возникло ощущение тотальной безнадежности. А у Вас?

А.И. Лично для меня «Географ» –  вещь оптимистическая (правда, «…драма», зато не «…трагедия»). Мой герой теряет все, кроме самого себя; все его надежды не сбываются, а достижения не видны никому, кроме него. Но все это НЕ катастрофа. От столичных читателей я уже слышал мнение о «тягостности» этой повести, но я думал, что читателей из провинции «Географ» должен бодрить, как сто грамм в ненастье. На мой взгляд, здесь различие мироощущения столицы и провинции. Столичный человек, видимо, не может удовлетвориться внутренней победой, если сама жизнь приучила его к «наглядности» побед. А в провинции такой наглядности не добиться, если не хочешь, чтобы потом тебя заклевали насмерть. Отсюда и мрачное настроение. Ну, а если у читателя из провинции «Географ» все же понизил тонус, значит, это человек более «столичного» мировоззрения, вот и все. Сколько не восторгайся якобы имеющейся «духовной мощью» провинции, но от провинциальности лучше все– таки избавляться. Культурный мир постепенно делается общим, лишаясь «центров» и «периферий»; мой же герой упорно живет лишь на периферии, на своем «краю географии».

Почему Вы решили обратиться именно к школе? Как сказался Ваш личный опыт? Не возникало ли у Вас ощущения, что в «Географе» Вы возвращаетесь к российским шестидесятым– восьмидесятым? И вообще, «из чего» родился «Географ»?

А.И. Да, я поработал в школе, ведь в провинции школа –  порой единственная возможность зарабатывать на жизнь «гуманитарно», а не у станка и не торговлей. И меня несказанно удивило, что о настоящей школе моего времени, оказывается, нет ни одного правдивого произведения –  ни книги, ни фильма. Все ложь, все Петровы с Васечкиными, все Анатолии Алексины и т.д. Удивило и повсеместное утверждение, что учителя бегут из школы от нищеты. Чушь. Учителя от нищеты сидят в школе, как приколоченные, а бегут –  от школьных порядков, административных и психологических. Лично я– то мог плюнуть этим порядкам в рожу (за что меня несколько раз выпирали из народного образования), а вот несчастные девочки из пединститутов –  нет. И «каждый день шли на бой», не удостаиваясь за это потом «жизни и свободы», как утверждал, если не ошибаюсь, Гёте. Чтобы все вышеизложенное прозвучало ярче и «не в лоб», я намеренно не вывел в «Географе» ни одной такой девочки, намеренно взял главным героем абсолютно антипедагогического человека (который и есть настоящий Учитель), а формой повести последовал канонам «классических» произведений на эту тему, написанных, в основном, в 60– 80 годы. А в общем, весь мой пафос происходит от того, что порядочному человеку трудно чувствовать себя счастливым, принуждая кого– то (то есть, делая кого– то «залогом своего счастья»), и что человеку вообще очень легко считать подонками тех, кого он принужден принуждать. Но такая позиция в нашей жизни –  абсолютно идеалистическая, потому и мало радости.

Как выглядела бы идеальная аннотация к «Сердцу Пармы»?

А.И. Ух, тут мне трудно будет ответить. Честно говоря, я думал, что пермское издание тиражом 2 тысячи и ранг библиографической редкости –  это все, на что я могу рассчитывать. Поэтому писал, не стесняясь. Но оказалось не совсем так, и я ничего подобного не ожидал. Как– то у меня так поворачивается, что чего бы я не написал, все кому– нибудь, да встанет костью поперек горла. Аннотация –  это некое постулирование. А что я могу постулировать? Чего ни пообещай аннотацией, все равно где– нибудь начнется крик: «Да не так всё! Врет он! Вовсе этот роман не… (исторический, приключенческий, фэнтези, этнографический, психологический, христианский, языческий, художественный –  нужное подчеркнуть)!». Поэтому, наверное, лучше мне вообще обойтись без аннотации. Так сказать, чтобы не подставляться. Бьют– то точно и больно.

Что для Вас оказалось самым трудным / самым главным при реконструкции  средневековья? Расскажите немного о своей работе над романом.

А.И. Самым трудным было преодоление провинциальности. (Я опять возвращаюсь к теме провинции, потому что для меня очень важно самоопределение в пространстве, культурном и географическом.) Во– первых, провинция как– то очень охотно соглашается с тем, что ничего особенно интересного в ней не было: ну, мол, самое интересное, что в восемьсот таком– то году здесь в трактире проездом останавливался губернатор Пробкин и скушал жареного гуся целиком. А во– вторых, провинция очень падка на архетипы. Советский архетип изничтожился, но его место занял, так сказать, архетип церковный. К примеру, в той же Чердыни свою историю видят в духе «Житий»: жили, дескать, простодушные аборигены, к ним явились седовласые святители, растолковали, что к чему, и началось с тех пор праведное процветание (пока злобные большевики не испакостили всё). А как же убитые аборигенами епископы; кладбища крещеных младенцев, зарезанных родителями– язычниками; одиннадцать осад города Чердыни? Откуда же, в конце концов, народная легенда об упрямой Чуди Белоглазой, не принявшей «Белого Царя» и живьем похоронившей себя в земле? Вот и было самым трудным противодействие самоуничижения и чуждого архетипа.
Воссоздать языческий таежный мир было не слишком сложно. Язычество рационально (даже в иррациональном); его эстетика, этика и философия взаимообусловлены. Христианство –  другое дело. Оно не рационально (говорил же блаженный Августин: «Верую, ибо абсурдно»). В нем существует озарение, открывающее истину сразу и целиком, и милосердие, дающее жизнь тому, что по законам природы существовать не может. (Я не знаю, и никто не знает, было ли озарение и милосердие в древнепермской истории, но согласно церковному архетипу –  было.) В древнепермской истории имеется множество лакун, пробелов. Заполнять их, чтобы получилось связное повествование, мне приходилось по принципам логики. А логика, рациональность –  это от язычества. Тут– то я и мог нарваться на конфликт с «доминирующей парадигмой». Историки будут опротестовывать логику, верующие люди –  дух истории. И самое трудное было продолжать писать, сообразуясь со своей точкой зрения, а не с парадигмой, и знать, что меня начнут бить, когда роман будет готов. Я дописал –  и меня начали бить. Например, в Чердыни мой роман воспринят резко негативно. Мне горько. Это как у моего Географа: победа, от которой только грусть.

Владимир Иткин

Газета «Книжная витрина» (Новосибирск)